– Ммыы… Ммыы!
Да, корова, взбешенная с мыком таким, – тяготящим, почти угрожающим мыком, – рога опустивши, задрав кверху хвост, с налитыми глазами несется; на красные тряпки.
Услышавши мык, Василиса Сергеевна уши зажала, шипя с сатанической злобою; взглядом кольнулась:
– Мэ нон, – эмпоссибль сюппортэ: кэ вет'элль [24] .
Он – испуганным пукликом бросился к креслу: склонился и видел: «она» посмотрела живыми глазами; он просто не мог видеть глаз, на него обращенных: такая любовь в них светилась:
– Что, Аннушка?
– Бы!
– Хочешь кушать ты?
– Бы!
Вознесенье пенсне на провислину сизую тщилось скрыть око, в котором слеза наливалась:
– На солнышко хочешь?
Свой рот разорвавши, хрипела – в настурции.
Вдруг, хрусталея, крыло коромысла: и ближе, и ближе; и – бац: протрескочило около рта, сев на рот обнажившийся:
– Быы!…
Отер слюни: вкатил ее в тень, сознавая, что кончилось «т о» зломученье, что все же живет в новом счастьи он, слюни стирал у Аннушки, Аннушку в кресле катая.
– Мэ ву ме лэссе [25] … – раздалося за ним.
Василиса Сергеевна зонтиком перерыхляла песочек; вернулся к ней: ждал, что уйдет; выжидала, что скажет; не выждав, сказала:
– Стеснять вас не буду. Он ей не перечил.
И голосом, вовсе угасшим, заметила, взглядом вперясь пред собою:
– Акация…
– Кажется мне, что – робиниа.
– Кажется, что из семейства бобовых…
– По-нашему значит – гороховик; ну, – я пошла…
Двадцатипятилетняя связь очень странно пресеклась: ботаникой.
Кисло пошлепав губами ей вслед, повернулся и, перевлекая зады, пошел к креслу; увялым лицом упал в руки; над креслом заплакал.
И – точно из бочки:
– Бы, бы.
Не винительным, нет, падежом возлежала, а дательным, – можно сказать: в падеже своем в нем совершила восстание к жизни; вознесши седины, катил – под лиловую штору; и – нет: катил в жизнь; лишь де юре катимый предмет, она двигалась силой вещей в расширенье сознанья, его за собой увлекая.
10
Мычанью Никита Васильевич не верил: по редким подслухам он знал, что сознанье «ее» – изострилось и что – не корова она, а – весьма «Анна Павловна».
Раз раздалось совершенно отчетливо:
– Гырр…
– Что такое?
– Гыры! Догадался:
– Гори! Говорила ж:
– Горит.
А хотела сказать: все – сгорит.
Ее мысли душили, лучася из глаз, – о той жизни, которая вспыхнула б, если бы жизнь стала жизнью, – не дрыханьем в ночи и в дни: с выделением пищи и слюнотечением; приподымалася глазом, с которого сняли очко, над своими мясами к далекому солнышку; с радостным мыком тянулась «Китюше», который – представьте – взрастал, оживленный слезою животного, с ангельским глазом; какой-то жизненок взыграл в его чреве – от глаза ее.
Прежде – урч подымался.
Она заливалась: слезами и ревом; сквозь счастье свое горевала, что вся эта жизнь протекала теперь лишь в одном сослагательном смысле: лишь в «бы» счастье было – «бы».
– Быыы.
Из-за смерти глядели на тело: на прошлое дело свое; продолжала она это прошлое дело в одном усвоении и выделении пищи.
С громчайшими дыхами, пот отирая свободной рукою, катал ее в сад: заскрипели колесики гравием:
– Если бы встала.
– И – если бы…
Жизнь в сослагательном смысле: сплошное – «бы, бы».
Не устраивая вахтпарадов своим убежденьям, над нею проделывал все, отстранивши сестру милосердия он; убежденно по саду катал; и – обласкивал мысленно:
– Женушка.
– Женка.
Была же не «женкой», а «женицей», вздутой, лиловой и потною: пала, как в битве. Катил ее к берегу. Берег же был вертипижистый; здесь коловертными быстрями, заклокотушив, неслось протеченье – внизу, сквозь ольшину, где воды тенели и в прочернь и в празелень; рыба стекалась руном в это место; шли далее – каменоломни (на той стороне), поливные и белые мели; и – пойма; над этой кручью пришлепывал старый артритик, рукою добойную тяжесть катя, а другой отирая испарину, заволосатясь, глазные шары закатавши и выпучась бельмами; снизу наверх протянулась глазами, пропятив губу, чтобы – слюни отер.
Добродушной толстухою стала.
Была-то ведь – злая.
Поправил на ней синеклетчатый плед; вытер слюни; и лоб завернул черным кружевом, чтоб комары не кусали; куда это каменность делась? Он весь пробыстрел; и – казался мешком, из которого вытек «душок», но в котором воспрянул жизненыш; в мешке, называвшемся лет шестьдесят «Задопятовым», связан был маленький очаровательный «пупс», вылезавший теперь, чтоб бежать в «детский сад», Задопятов был – зобом на теле.
Кто мог это думать?
Она!
Она – знала; она – не была; или – проще: от слова «была» оставалась одна половина; а именно: бы.
Сослагательное наклонение.
Ветер кидался песком, загрязняющим слюни, ей в рот; у ног – ерзнула ящерка, перебегая дорогу.
Над креслом себя изживал не Никитой Васильевичем, а «Китюшей», которого верно б она воспитала в «Никиту», а не в «Задопятова», выставленного во всех книжных лавках России (четыре распукленьких.тома: плохая бумага; обложка – серявая); вздувшись томами, он взлопнул; полез из разлоплины «пупс», отрываяся от жиряков знаменитого пуза, откуда доселе урчал он и тщетно толкался; а вот почитатели – «пупса» не знали; и – знать не хотели; ходили к сплошным жирякам: к юбилейным речам; почитатели ждали статьи о Бальзаке от «нашего достопочтенного старца»; он – вместо статьи подтирал ее слюни, из лейки левкой поливал иль – возился с хорошеньким «Итиком».
«Итик» захаживать стал, – белокурый мальчонок: трех лет; говорили, что жил он поблизости: в розовой дачке – налево; в носу ковырял, рот разинув на мык Анны Павловны; «Итика» гладил Никита Васильевич.
Пальцем указывал:
– Тетя больная.
А «Итик» – смеялся.
Вдруг «Итик» ходить перестал; и Никита Васильевич, важно надувшись и четким расставом локтей вздевши на нос пенсне – сам отправился к розовой дачке: разыскивать «Итика».
«Итика» не оказалось на дачке.
Но – спросим себя:
Неужели Никита Васильевич вместо общения с профессором словесности и переписки с Брандесом и Полем Буайе, предпочел вместе с «Итиком» делать на лавочке торт из песочку. Ведь – да.
Вместе с тем: закипала какая-то новая мысль (может – первая самостоятельная), оттесняя – все прочее: Гольцев, Кареев, Якушкин, Мачтет, Алексей Веселовский, Чупров, Виноградов и Пыпин, – куда все девались? «Душок», точно газ оболочки раздряпанной, – вышел; остался – чехол: он болтался – на «пупсе».
Известнейший Фауст, став юношей, – накуролесил; Никита Васильевич, – дурковато загукал.
Ну, что же?
Ему оставалось прожить лет – пять-шесть – лет под семьдесят: и девятилетним мальчонком окончиться; лучше впасть в детство, чем в жир знаменитости.
Омолодила – любовь.
Он любил безнадежной любовью катимый, раздувшийся шар, называемый «Анною Павловной»; в горьких заботах и в хлопотах над сослагательного жизнью катимого шара, над «бы», – стал прекрасен; он – вспомнил, как двадцать пять лет он вздыхал, тяготясь своей «злюженою»; о, если бы вовремя он разглядел этот взор без очков. Он узнал бы: она понимала в нем «Китю», страдавшего зобом величия: зоб с него срезать хотела; и зоб надувала – другая.
Боролась с другою; и – пала, как в битве.
Склонился над ней с беспредельною нежностью он: все казалось – вот встанет, вот скажет:
– Никита Васильевич, – вы «пипифакс» мне купите у Келлера.
Или – записку повесит:
– Прошу содержать в чистоте.
И, надев два огромных своих черно-синих очка, каблуком и твердейшею тростью пристукивая, очень спешно отправится на заседание «Общества распространенья технических знаний меж женщин», где женщины, под руководством ее телеграмму составивши, на кулинарные курсы пошлют (в день торжественный двадцатилетия):
24
Мэ нон, – эмпоссибль сюппортэ: кэ бемэлль? (фр.) – Но нет, – невозможно вынести: чего она хочет?
25
Мэ ву ме лэссе… (фр.) – Но вы меня оставляете…