Вот – под ногами открылся провал.
– Вы подумайте?
Не унимался профессор:
– Подумайте только: возможность использования электронной энергии первым, сказать между нами, болваном…
Ткнул зонтиком в небо он:
– …не гарантирует нас… Снова ткнул им.
– …от взрыва миров, чорт дери!
И рванулся космою, качая космою над выводом диких, бессонных ночей.
Под влиянием слов о разрыве миров ошалевший Никита Васильевич на крутосклоне колясочку выпустил: и – покатилася.
Толстое тело пред ним, промычавши, – низринулось: под ноги!
Где-то внизу – приподпрыгнуло, перелетев на пригорбок с разлету: над крутью – к реке; миг один: Анна Павловна – бряк под обрыв (может, – так было б лучше!); колясочка, передрожав над отвесами, укоренилась в песке, закренясь над рекой с перевешенным телом; Никита Васильевич, бросив Ивана Иваныча, засеменил, рот в испуге открыв и себе на бегу помогая короткими ручками.
Странное зрелище.
Старый пузан протаращился взором в пространство: орал благим матом он:
– Аннушка!
– Боже!
Профессор, когда мимо, фыркнувши гравием, ринулась в бездну колясочка, чуть не сбив с ног, и когда мимо с криком за ней протрусил Задопятов, опять-таки, чуть не сбив с ног, – вы представьте -
– профессор не бросился, – нет;
но пошел ровным шагом, прижавши свой зонтик к подмышке и свой котелок сбив на лоб, – доборматывать что-то свое, не вникая в опасности, можно сказать, зависанья над бездною тела: под острым углом в сорок градусов.
Анна же Павловна, свесясь в обрыв головою и слюни, блиставшие солнцем, пустив, Задопятова встретила – взглядом и мыком без слов:
– Бы!
Гипербола, символ!
Профессор Коробкин не верил, что может гипербола ассимптотою стать; он не выразил страха за судьбы висящего там над рекою «бабца» (между нами сказать, – он «бабца» не любил); даже он не спросил:
– Анна Павловна, – как вы?
– Ну, что?
В этом случае выказал недопустимую вовсе рассеянность: черствость; он был добряшом; но на всякую сентиментальность – пофыркивал; он не любил прославленья покойников, – всяких гипербол, ну там, украшающих их; он живых – поминал; а покойников – нет, как начнут перед ним:
– Ах, какой был покойник. Он – в фырк:
– Был – пропойцей, в корне взять! И умолкали, потупившись.
Там и в сем случае: сел на карачки пред кочкой и зонтиком кочку разрыл: стала кочка – живой; муравьями покрылась она.
Вертопрашило.
– Папочка, – где вы?
Вскочил он с надвёртом на Наденькин голос.
– Пора!
Нос же – взаигры:
– Это девчурка моя?
– Чай простыл. Приближалась: такой акварелькой.
Простился с Никитой Васильевичем; мохнорылым лицом в Анну Павловну ткнулся:
– Да-с, – Анна Павловна, – там как-нибудь уже!
– Ну, – посмотрел на часы, – я пошел.
Весь задетился: Наде.
12
Бежал с ней в полях, разволнованный ходами мыслей, которые он излагал Задопятову; сам для себя говорил: Задопятов, пространства, глухая стена, – все равно:
– Да, сидишь ты, обложенный ватой, – в коробке: работаешь.
Наденька слушала, глазки сощуря.
– А, – на-те. Присел он:
– Оглоблею… Руки развел:
– …долбануло меня.
Глазки – малые, карие – в муху уставились.
– С этой поры… К мухе – носом:
– …и шумы в ушах.
– Бедный папочка!
– Ти-ти-ти-ти, – подкарабкался к мухе. И – цап.
Он восьмерку мгновенную вычертил носом.
– И всякие дряни.
Изгорбышем сделался перед дрожавшими пальцами, рвавшими голову пойманной мухе; под мышкою – зонт; котелок – на затылке.
– Самбур, говоря рационально, – рванул котелок; из подмышки свой выхватил зонт.
Припустился бежать.
За ним – Надя; в глазах у нее отражались испуги за папочку:
– Вы – заработались.
– Да-с: долбануло. Мотнулся.
– И – случай с бабцом, как оглобля… И Митенька. Руки и ноги развел; зонт – под мышку!
– Подумали – в вате; а вату и вынули.
– Бедненький, милый!
– Коробки шатают!
– Какие коробки?
– Шатаешься, точно кубарик.
Рукой изотчаялся и окровавленным глазом застарчил он:
– Бьет тебя жизнь! Обласкала корявого папочку.
– Полноте!
Хмарило: жар – размарной; солнце – с подтуском; дымчато-голубоватые просизи – взвесились; в воздух.
– Все – сломано: соединение двух – проводов электрических, искра; и – взрыв, в корне взять: контакт сил первозданных и творческой мысли.
– Да-с, – да-с!
– Аппараты сознанья ломаются.
Бросил он взгляд на себя:
– Да и – мой! На нее:
– Да и – твой.
И – пошел; раскачавшейся левой рукой строил ей частоколы из мнений; собака, навстречу бежавшая, – в сторону.
– Вы, – осторожнее.
– Ась?
– Да – собака: кусается, может быть.
Бегал в окрестности черноволосый, сбесившийся пес. Спотыкнулся о кочку:
– Какие же мы, говоря рационально, – жрецы?
И свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали.
– Мы – не жрецы, коль от первого, в корне взять, встречного наша зависит судьба… Коли он, говоря рационально, просунулся бакой похабной к тебе с предложением гнусных услуг…
Горизонты стояли изруганы громом.
Под черепной коробкой сознанье распалось: мирами: да, – что-то творилось с ним, потому что он вдруг повернулся; и – тыкнулся носом за спину себе: показалось, – к нему приближается кто-то, как третьего дня: как… всегда.
– Чушь.
Но – третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, сиеною тихою – «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.
Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали: привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стояние «кого-то» – закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он – продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и – мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конце жизни, когда математика – вся – заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин – закон.
Он, закон полагая, законом поставил себя; вне закона.
И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких или эдаких», – явно законных в приеме, приемов же – сто миллионов: «таких или эдаких»), – выйдя из сферы законов за фикцию форм, – испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, – в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «каппы»; планеточка «каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.
В «каппе» сгорает «Коробкин»!
Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «каппу» – звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призрака», – проступью контура: в дальнем тумане; а вечером – в окнах; к окну подойдешь – никого.
– Не пойти ли к врачу?
– Дело ясное.
С этой поры, перепрятав листочки с открытием, их он зашил на себе.
Палисадничек дачи.
Здесь встав, приподнятием стекол очковых уставился: в гипотетический, в гиперболический космос.
– Вы что это, папочка? Руку погладила.
– Так себе.
Тотчас прибавил, – неискренним голосом:
– Гм…
– Что?
– Друг мой…
– А?
– Не видишь ли?
– Ну?
– Там – мужчина…
– Где?
– Там…
– Это ж – пень.