А глыбливая синяя туча, взметнув верхостаи под небо, бежала сама под собой завитком белым, быстрым и нервным; под нею же, – почвы свинцовая сушь с забелевшей дорогой; сбоку – пенек серо-бледный:
– Не пень, потому что…
Вдруг – вспых: взрез высокой, извилистой молньи; вдох листьев; и после уже – гром глухой.
– Как, не пень?
– Да не пень, потому что.
Пень – двинулся: гиперболический мир приближался.
14
Урод шел на них. Надя вскрикнула:
– Видела.
Видела это лицо – в лопухах: там оно дрезготало невнятицу о шелкопрядах и «яшках»; но там оно было без тела; теперь это тело приблизилось диким горбом, переторчем в том месте, где зад: вместо зада – Гауризанкары; а тело сломалось углом: грудь к ногам; а живот провисал; ноги – дугами; уши же – врозь: хрящеватые, нетопыриные; вся голова – треугольник – глядела профессору в низ живота; означаяся всосами щек под желтевшими скулами; узкий шпинечек бородки, казалось, цеплялся за травы.
А с пояса вместо часов на тесемочке лязгали ножницы.
Он – подошел: снял картуз (верх лба – белый; под ним загорелый); и стал дроботать, как лучина под щиплющим ножиком:
– Вы, я позволю заметить, – Коробкиным будете?
И подскочила под небо ужасная задница: оцепеневший профессор молчал; вспых: и – взрезы высокой, извилистой молнии.
– Я-с!
И – молчанье; вздох листьев.
– А я… Гром глухой.
– Ну-с?
– Портной, – Вишняков.
Покосился он щуплым лицом; и рот, собранный малым колечком, до уха разъехался – вбок; и профессор подумал:
– Какой криворотый!
Стоял независимо: руки в карманы:
– До вас – дело есть.
Глаз добрейше скосился на Надю:
– А мы – отойдем: неудобно при барышне. Вздернув с достоинством нос, отошел; а за ним – подпрыг зада; вполне был уверен: профессор – последует.
Он – и последовал.
Стали при кустиках: у Вишнякова, как мышечка, выюрк-нул носик:
– Так что…
Он достал табаковку свою:
– Кавалькаса не знаете?
И табаковкой профессору – под нос:
– Чихнемте?
– Не нюхаю.
– Это – неважно.
– Но что вам угодно?
Уродец приятно глазами вглубился в глаза:
– Я, как вы замечаете, верно, с горбом: занимаюсь спасением жизни своей.
– Так-с… И – что ж?
– Да и всякой. Профессор подумал:
– Визгун добродушный, – но что ему нужно?
Визгун же, поставивший палец, рукой из жилета достал письмецо; и разделывал в воздухе чтеческим голосом:
– Тут вот – письмо.
– Дело ясное.
– Предназначается…
Руку рукою отвел: от письма.
– Погодите… Понюхал, счихнул:
– Изъясняется в этом письме неизвестного вами лица, что иметь осторожность насчет деловых документов – нелишне, особенно, если в наличности случай такой, когда глаз, – пальцем ткнул, склоня ухо: – дурной, – на них смотрит: со всяческим злобственным умыслом, цели имея…
Пождал он:
– Теперь – получайте.
И сунул письмо он, картуз приподняв:
– Честь имею откланяться.
Перевернулся и стал удаляться по белой дороге он; гипотетическим миром стал снова, исчезнув; завеса – летела; пахнуло в лицо листвяным пересвистом; окрестности заблекотали, согнулись, рванулись, листами и ветками через дорогу подросились, завертопрашились и завихорились.
В кратком письме неизвестным лицом было сказано, чтобы профессор немедленно принял все меры к охране бумаг, что какая-то личность (какая, – не сказано было) имеет намеренье выкрасть их; так подтверждались его опасения; он – принял меры: листочки зашил.
Застучали нечастые капли: валили тьмо-синие тучи в тьмо-синюю ночь; кто-то издали вышел из леса и стал у опушки, не смея приблизиться: странным лицом, синеватый; держал на видках; и – бесследно исчез.
В одном месте замоклого поля вставало бледняво пятно световое: присела Москва – растаращею.
15
На парапете Лизаша склонялась головкой к биению сердца и к собственным думам, просовывая из-за жерди железной над лепленым серым аканфом носочек; внизу – людоходы; вон – дамочка в кофточке цвета герани: прошла в запылевшие пережелтины какие-то.
Вспомнила, что Вулеву уезжает: И… – где у людей расставлялись диваны, увешанные парчовыми, павлиньими тканями, где с потолка повисает лампада сияющим камнем, вчера она слушала, спрятавшись в тени и видя себя самое там из зеркала (бледною и узкогрудой дурнушкою); ухом и глазом просунулась в дверь; чернокрылая тень из угла опускалась над нею; стояла за дверью с опухшей щекой Вулеву; и просилась из дому уехать на две с половиной недели; заметила, что на одно лишь мгновенье у «богушки» вспыхнула радость в глазах:
– В самом деле?
Он тотчас осилил себя, настораживаясь, и лицо свое скорчил в печаль:
– Очень жаль, что Лизаша одна остается!… Скажите пожалуйста: детолюбивым отцом себя вел; Вулеву же с подчерком сказала:
– Я думаю, что я Лизаше – не пара.
Он взглядом, как пьявкой, вцепился в нее:
– Вы так думаете? Кто же пара?
– Да вы, – например.
И поджала изблеклые губы, а он абрикосово-розовым стал от каких-то волнений; пытался вбоднуть свою мысль:
– Это девочка, – просто какой-то бирюзник…
Ему Вулеву не ответила: быстро простясь; а Лизаша принизилась за чернокрылою шторой; была она поймана.
– Вы?
– Я!…
– За шторой? Зачем?
Но Лизаша лишь взгубилась:
– Ах, да почем знаю я? – проиграла она изузорами широкобрового лобика (видела в зеркале это); она здесь осталась; а он забродил за стеной, как в мрачнеющей чаще, – таким сребророгим, насупленным туром. Здесь шкура пласталась малийского тигра с оскаленной пусто главою, глядевшей вставным стеклом глаза; от времени – выцвела: и из рыжеющей желтою стала она; бамбуки занавесили двери, ведущие в спальню; здесь странный охватывал мир; здесь и статуи в рост человеческий негра из черного дерева кошку проскалом пугала; Лизаша, бывало, садилась на пуфе пред негром, себя вопрошая, откуда просунулся он к нам в квартиру; порой приходила к ней шалая мысль: уже близится время, когда негр, сорвавшись с подставки, по комнатам бросится; будет копьем потрясать и гоняться за кем-то из них.
Свои бровки сомкнувши и губку свою закусив, исступленно нацелилась глазками в пунктик, невидимо взвешенный и обрастающий мыслью: так пухнет лавина, свергаяся вниз: но меж улицею, под ногами кипевшей, и ею, – ничто не свергалось; придухою жег парапет; видно, где-то росли одуванчики: в воздухе пухи летали: и – тот же напротив карниз, поднимаемый рядом гирляндистых ваз с перехватами; поле стены – розоватое; вазы с гирляндами – белые; перегорела за крышами яркая красная гарь.
Зеленожелезились в гарь раскаленные крыши.
Лизаша вернулася в комнаты.
Вдруг – шелестение сухенькое: Эдуард Эдуардович выставил голову из тростников, забасив в полусумерки:
– Где ты?
Присела в тенях чернокрылых.
– Лизаша!
Он крался в тенях, рысьи взоры метая – направо, налево:
– Ay!
С дерготою в бровях, с дерготою худого покатого плечика, встала из тени и, вздернувши бровку, ждала, что ей скажут: «Вам что?»
– Вулеву уезжает в провинцию… – аллегорически бровь свою вздернул.
– Так что же?
Казалось, что взглядом ее разъедал; и упрямо и зло до-чернил свою мысль:
– Мы останемся эти недели, – в нее пыхнул жаром ноздри он, – вдвоем.
Друг на друга они посмотрели, – вплотную, вгустую; ни слова друг другу они не прибавили; и – разошлись.
– Вдруг -
– изящно раскинувши руку по воздуху, взявшись другой за конец бакенбарды
– галопом, галопом -
– промчался пред ней с легким мыком: в пустой аванзал.
От веселости этой ее передернуло: бредом казалася ей галопада такая.