Эдуард Эдуардыч, проснувшись от сна, позабыл во мгновение ока все, что припомнилось ярко, что было покрыто затем яркой памятью только что бывшего с ним, руки быстро засунув в карман, показал отраженью язык; отражения не было; вместо квартиры – там муть океанская зыбилась, чтобы, поверхностью хлынув своей из трюмо, переполнивши весь кабинет, всю квартиру, из окон разбитых сплошным водопадом низвергнуться, и, затопивши Петровку, Кузнецкий, Москву, всю Россию, Германию, Францию, Англию, в мире разлиться и выбросить с дна осьминогов; вон-вон – уж из мути горел умный глаз осьминога; просунулась из-за поверхности зеркала щупальце, чтоб… присосаться: испить.
– Бред!
Протер он глаза; и – увидев себя самого, повернулся спиною: к себе самому; еще долго торчал из теней, синелобый; и спать не ложился.
23
Сон – дикий, больной и тупой, – из которого он посылал свои вскрики, больные, тупые и дикие -
– Люся,
– Надюша,
– Маруся,
– Аглая,
– Наташа,
– Лизаша,
– Лилишенька, -
– все же показался легчайшей гармонией сферы сравнительно с явью: пробуд был ужасен: проспал он двенадцать часов; позвонил, но лакей – на звонок не откликнулся; ноги власатые сунувши в туфли, подумал:
– Ого!
Пробежал, вероятно, теперь гоготок – из квартиры в квартиру по дому; из дому – по многим домам; вероятно, гудеть будет улица; дня через два эдак пискнет прескверно, как мышь в неурочное время, в газетном листке; через три иль четыре обратно появится: вместе с полицией; обыск, домашний арест; потом будет тюрьма.
Нет, – не будет: все – взвешено; все – приготовлено (случай такой мог и раньше с ним быть); он – успеет еще.
Над синявым ковром вились моли; звонить не решился; прошел на балкон: желтый мир, пыльный мир; он – вернулся; и, сделав усилие, баристым барином стал он прогуливаться, стал оглаживать баки, ища встретить слуг, чтоб по взглядам их выяснить, как обстоит это дело; увидел он, – где желто-сизые стены стенялися шторой, стояли лакей и дворецкий с глазами гвоздистыми, с явной гадливостью, с твердой угрозой немой.
Вновь подумал:
– Ого!
В них уставился мутями невыразительных глаз и жевал пережеванными, голубыми губами, спросить не решаясь:
– Где барышня? Знал: «ее» – нет.
Через десять минут он, задмясь бакенбардою, вышел в переднюю: в черном цилиндре, затянутый в черный сюртук, с задымившей «маниллой» в зубах; он натягивал черную лайку на пальцы; он стал – чернолапый; лакей, опустивши глаза, с отвращением выпустил; все-таки выпустил.
Вышел.
Внизу, перед лифтом швейцар без поклона его проводил с той же явной гадливостью, с той же угрозой немой: кто-то был здесь, в подъезде; подумал:
«Ага, уже сыщик!»
«Маниллой» дымнул ему в нос, проходя; гоголек в котелке, вблизи тумбы стоявший, видев его, растаращил глазa и, вперед перед ним забежавши, отчетливо выбросил:
– Что за мерзавец! И – сплюнул.
Да, – улица заговорила уже: стало быть, – ускорялись события; надо спешить; вкруг валили вальмя; повалил вместе с ними по улицам желтым, вперясь пред собой: горельефы аркад, барельеф, бельведеры, безлепица лепнин, карниз, поднимаемый рядом гирлянд с перехватами, витиеватые сплеты кисельного дома: причудливые гиероглифы смысла казались кусками из прошлого, как ассирийские надписи: это все было; все – схлынуло.
В тысячелетия гибнущий город: Москва.
Синеглазая барынька делала глазки ему; кто-то нес повисающий зоб, искривив свои губы над ним; лиловатые овощи пучились; вдруг, – вздрогнул он, потому что в окно он увидел средь книг иностранных толстейший том желтый (в окошке у Ланга); и – надпись: Problem des Buddhismus».
Ему захотелося в Мюнхен; припомнилася Кирхенштрассе, каштановый сад, серо-желтая виллочка с новенькою черепичатой крышей.
Задумчиво шел: оказался за городом он; обернулся назад: там – Москва растараща; здесь – в воздухе был завертяй пуховой; молочаи росли на откосе; с откоса открылася даль в сухоцветы полей, в пустополье и в дальние пустоши; вон – желтоухая лошадь со связанными ногами; вон – сохлина стволика; гайворонье раскричалося; было так странно здесь видеть торжественный шаг пешехода в цилиндре, в затянутой черной одежде, размахивающего злой чернолапой рукой и кого-то зовущего громко:
– Лизаша, Лизаша!
Болотце сырое блеснуло вдали синим блюдцем; шли кустики: пышно гроздилися широколапыми листьями (молодя-тины много посекли), кочкарник, мхи, кочки, растеньица (белоголовец и жимолость); далее шла березовня; и далее – толстодеревый лесище: прямой, строевой; уже – гуща, где сучилась зелень безлистьями (шел лес бессучник); сюда он засел свою думу продумать, здесь – спрятаться: там же, в Москве, поднимался приглушенный ропот:
– Давить паука.
Время – вапом вопило; сказал:
– Доннер действует.
Действовал кто-то; но Доннер – при чем же?
Признаемся здесь: доктор Доннер, которого мы описали подробно, был – миф; его не было; мы описали его, как вставал он в сознанье Мандро; удивительный факт: эта «гадина» в сути своей развивала фантазии; Доннер – фантазия, вставшая лет уж пятнадцать назад в Монреале, навеянная лишь словами ученейшего Лакриманти о некоем докторе Доннеро (был иезуит такой), труд написавшем «Problem des Buddhismus»; вот – все: Мюнхен, прочее, вплоть до вкушенья печеного яблока, вплоть до фантазии о мироправстве, – желанье Мандро, чтобы люди, подобные Доннеру, мир заплели в свои сети; мечтал бескорыстно о гадине, о мировом негодяе, которому в мыслях своих он служил с удивительной верностью; выдумал Гада себе; и его – любил нежно.
Как видите, – был Эдуард Эдуардович префантастической личностью: не собирал миллионов; и гадил для гадости; случай редчайшей душевной болезни.
Он – встал и пошел; возвращался рекою; в сознанье стояло:
– Лизаша, Лизаша!
Вот – берег с отвалиной: крутобережье; и – плоскобе-режье на той стороне; еще далее, там, – плоскогорбый при-горбок; все – почти свинцовая сушь, жуткий завертень мух; день, парильня, – стал вечером; город придвинулся; вновь – бельведеры, безлепица лепнин, карнизы и крыши; за крышами – тухло; «о н и» леопардовой шкурой пятнели с казата.
«Они» – кто такие?
Да, все сказали бы, что синегубый и синебородый мертвец проходил по бульвару, пугая гуляющих барышень и гимназистиков; он же бежал мимо них; можно прямо сказать, – до чего добежал (семь замученных женщин; восьмая же – дочь). Черноглазый мальчонок, недобрый и хмурый, на лавочку сел; он его поразил; с ним сел рядом; тогда черноглазый мальчонок пошел в переулок; вскочил и Мандро; и пошел в переулок за ним.
В переулке его уже не было.
24
В черном цилиндре, затянутый в черный сюртук, черно-лапый, – вошел он в переднюю, дмясь бакенбардой; Василий Дергушин стоял перед ним с лицом бледным, фарфоровым, руки скрестив; и пальто не снимал; сам повесил, по-тупясь: и – в сине-лиловые комнаты сгинул; и в сине-лиловые комнаты сгинул Василий Дергушин за ним.
Еще к полночи был кабинет фон-Мандро освещен; фон-Мандро сидел в кресле еще; и оно – все горело; ему показалось, что – звякнуло: там черноглазый мальчонок грозился в окошке; тогда он схватил черноногий подсвечник и бросил; подсвечник с погашенной и с переломанной свечкою грянулся о подоконник.
Сказал сам себе он:
– Опять!
Начиналось то самое; понял – пора.
По ночам этот дом стал становищем черных; они разбивали палатки свои; так «Европа» рассыпалась в доме московского капиталиста; и выросла в нем Полинезия; уже из окон открытых особенный дул ветерок на Петровку: «пассат» с океана; заглянешь – вода с очертанием острова Пасхи, быть может, с изваянным изображеньем урода гигантских размеров, рассклабленного в пустоту, с двумя баками: верно, остаток культур допотопных, погибнувших некогда здесь; впрочем – нет: очертания острова не было; остров недавно на дно океанское рухнул (читали об этом в газетах?). Так будет с Берлином, с Парижем и с Лондоном, если оставить их так, как они существуют; расколоты гулом подземным – сознания, люди, дома; они – в трещинах, в трещинках, в еле заметных трещинках; подземный удар, осыпающий почву, расколотый в тысячи тысяч трещоток джаз-банда, трясение почв, исходящее в радиусах пере-дрогов фокстротной походки, все то – при дверях: рассыпаются: вещи, дома; рассыпается: старый состав человека; чудовищные изваянья «морданы» болванные с острова Пасхи, – «Мандры» всего мира; и – да: джентльмены во фраках в пустеющих улицах будут гоняться, чтоб рвать друг из друга филе по извилинам мертвого, густо травою проросшего города, под уцелевшими знаками странно морщавых фронтонов, дантиклов, столбов, барельефов, абак, под разляпою линией желтых карнизов, являющих стенописи, изучаемые кропотливеише историографами не приподнятых с дна континентов, быть может, тех спрутов, один из которых вперил умный глаз свой в Мандро – в диком бреде Мандро; страшно, страшно: мы думаем, что мы живем, а уж нас изучают, как сфинксов ушедшей культуры, в пустыню вперяющих взгляды свои.